Госпожа Aleksandra Wilkowska, так её звали, была польской пациенткой отца. Она сама обратилась к нему с просьбой давать уроки русского языка одному из его детей, потому что потеряла всех своих на войне, и осталась одна, без денег.

Дама владела многими языками. В то время в Италии никто не изучал русский, кроме кадров коммунистической партии, которые специально ездили в Россию на обучение.

Папа немедленно согласился, и предложил ей свою дочку, потому что мальчики категорически отказались. То есть меня.  

Старая дама стала давать уроки мне, семилетней девочке, в моей комнате синего цвета, которая находилась в конце коридора, маленькой как колыбель, не способной расти вместе со мной.

Я не выбирала эту даму, даже не видела её до того момента, когда она вошла в мою комнату, но просто приняла её и её обучение без протеста, как бывает в детстве.

Она была маленькой скрюченной старушкой, с тяжелой красной пудрой на щеках, сильно пропитанная дешёвым одеколоном. Она не отделялась от этого запаха. А зимой на её рыжую голову водружалась, пришпиленная булавкой, гладко-мохнатая, рыжая шляпа набекрень, к тому же украшенная зелёным пером.

Wilkowska сидела рядом со мной, с правой стороны, за крошечным столом перед окном на третьем этаже. Окно смотрело на площадь, где открывались маленький сад; круговое, медленное движение автомобилей и автобусов вокруг него; остановка черно-зеленых такси, и большая, висящая крона сосны.

Польская старушка говорила, и внезапные, чуть заметные брызги слюны, в определенном темпе, хлынули из её тонких губ.

Из её шляпы выглядывала рыжая прядь волос, зафиксированная лаком.

Она говорила, я её слушала, неподвижная, как её буро-рыжая шляпа, её булавка. Искусственный румянец придавал чуть раздраженную интонацию её словам.

Экзотическая птица попала в синюю клетку.

Девочка, её сокамерница, смотрела на неё с любопытством, смешанным с некоторым ужасом.

Дама, произнося русские слова, садилась на стул, как попугай на насест: медленно перенося вес тела с одной лапы на другую. Она обижалась на поведение моих братьев, которые её избегали, не останавливаясь перед моей дверью, а, сталкиваясь случайно с ней в коридоре, приветствовали ее вполголоса: «…giorno!». Как только наша дверь закрывалась, мадам откровенно изливала мне свои чувства: “Надо сказать «buongiorno», не «giorno»!” Брызги слюны в этот момент становились презрительными, пронзительными стрелками. Братья, неделю за неделей, ускользали всё быстрее и быстрее, становились всё более неуловимыми.

Мне госпожа Wilkowska дарила открытки с кошками (у меня была куча этих котов), а маме – штормовые спички. Когда она ей их протягивала, то говорила небрежно, что получила их в подарок, а на самом деле покупала эти спички прямо перед уроком, в табачном магазине напротив нашего дома. Продавец табака придумал ей прозвище – Нерон. Пёстрая, краснощекая, она сама была похожа на пожар. Мама смеялась над её экстравагантностью, но, когда я думаю об этом сегодня – это ведь невероятно трогательно, что таким образом она хотела нас отблагодарить за то, что мы предоставляли ей возможность давать уроки. Она обладала огромным достоинством.

Весной мадам приходила без пальто, в белых накрахмаленных блузках, с длинными рукавами-буфами. И тогда булавка фиксировала воротник. Помню, что она была горбатой, и горб нагибала её шею мостом.

Кириллица позволяла ей выживать. Дама чертила кириллические знаки на тетради, затем заставляла меня переписывать их в столбик. Я их принимала спонтанно, как принимала её. Каждая буква рождала одно слово.

В то время русский язык мне казался немножко старомодным, как дама, сидящая рядом.

Госпожа Wilkowska не особо сосредотачивалась на грамматике, а учила меня только словам, которые максимально похожи на итальянские. Зато у меня была книга грамматики за авторством Альфредо Полледро.

Русский был чужим и ей, и мне. Мне – больше, совсем. И казалось, ей было плевать на русский язык, на необходимость его преподавать, на синюю клетку, в которой она вынуждена была находиться по часу дважды в неделю, на тех наглых мальчуганов, чьи взрывы смеха были отчётливо слышны во время урока, когда они проходили мимо нашей двери, и даже на девочку, гладящую на неё пристально, как посетитель с другой стороны решётки.

Старушка писала, и на похудевшем, морщинистом безымянном пальце царствовало кольцо с бирюзой. Время от времени она останавливалась и упиралась близоруким взглядом своих голубых глаз в площадь за окном. Камень на кольце рифмовался с её глазами. Стекло окна становился мутным от её дыхания, вырывающегося из трепещущих ноздрей. Я начинала читать быстрее. Её дыхание становилось густым, как слои её одежды, ее утрат. Мне нужно было его преодолеть.

Девочке казалось невероятным, что отец знал, как Герман в Пиковой даме, тайны тела той дамы. Но ничто в его поведении не выдавало этого интимного знания. Не было никакой доброжелательной снисходительности, с которой врачи обычно обращаются к пожилым людям.

Отец, посредник наших уроков, периодически просил у меня тетрадь русского языка, чтобы проверить мой прогресс в обучении. Я не хотела ему показывать свою тетрадь.

Мало часов более тревожных я помню в жизни, чем те, которые предшествовали его контролю.

Я прятала свою тетрадь куда-нибудь подальше от него, запирала еë в ящик своего шкафа, а ему говорила, что никак не могу её найти, что просто не помню куда я её положила. Я его ужасно боялась. Он требовал тетрадь якобы равнодушно, а на самом деле настойчиво; просил тетрадь и исчезал в кабинете, который находился дома, и где он три раза в неделю, днём, принимал своих пациентов.  Это было самое страшное. Потом возвращался ко мне, и снова уходил в кабинет. Ходил взад-вперёд. Она, дочка, я, оказывалась в одиночестве выслеживаемого зверя.

В конце концов я ему показывала тетрадь. Он спрашивал: что там написано? Потом внимательно слушал, и приходил к выводу, что слова чересчур простые.

Преподавание польской учительницы продолжалось примерно три года, потом она стала слишком старой. Не помню наше прощание. Она исчезла так же внезапно, как и появилась. Мадам была одновременно похожа и на старую Мэри Поппинс, и на попугая, оживающего на ручке её зонта.

Моя тетрадь русского языка со временем приобрела особую ценность. У меня появился язык для своих тайн в дневнике с ключиками: я писала на итальянском, но с русской транскрипцией.

Мне часто снилась мадам. Во сне она произносила самые первые русские слова, которым меня научила, и я их повторяла вслед за ней: автобус, банан.

 

Рим, 2-ого июля, 2026 г

 

Перевод с итальянского: Аннелиза Аллева